Мы лезли к самому полю, толпа пригнувших головы почитателей — головы мы склонили, чтобы сидевшие в первых рядах не жаловались служителям стадиона. Служба у служителей — хранить поле в неприкосновенности, но к концу игры их обычно хватало только на робкие увещевания — "Ну не надо, а?". Мы вскарабкивались на ограду — сотни нас, мы приветствовали игроков, бегущих к своему бетонированному убежищу, мы бежали вслед за ними, благоговейно взирая на их грациозную сутулость, когда они входили в низкую дверь раздевалки; мы пытались скопировать эту сутулость. Джо Ди Маджио и Снуффи Стернвейс, Чарли Келлер, Фил Риццуто — в белых одеждах, восхитительно высокие, они олицетворяли цветение жизни и то, что американцы называют радостным словом "эффективность".
Они бежали устало, неуклюже, и мы бежали вслед за ними так же неловко и даже не пытались дотронуться до них, мы могли лишь выдыхать их святые имена. Как лакомство, мы обсасывали услышанные по радио сведения о них — видели-то мы их раза два-три за сезон, когда удавалось наскрести деньжонок на билеты, но радио (а для наших отцов — спортивные страницы газет) выкристаллизовывало в нашем сознании чистый облик атлетов. Мы смотрели на них снизу вверх. Еще не было этого — ни череды бесконечных перипетий ежедневного телевизионного зрелища, ни туповатых ликов в программе «Посмеемся!», чтобы сконфузить нас, ни косноязычных дебютов в программе "Мери Гриффин Шоу", чтобы разрушить высокий образ. Для нас они были Бейсболисты — «Джо-Толкач», "Самокат" и «Старина-Стропило".
Быть рядом с Ди Маджио — что могло сравниться с этим счастьем, ну, конечно, я обожал его. Но как в школе я ухаживал за девочками, которые шли вторыми в нашем мальчишечьем списке хорошеньких, так и Томми Хенрич из команды "Янки" 1948 года был моим героем. Неплохой игрок, но с весьма средними результатами; только к концу последней игры сезона он разыгрывался. Тогда его подачи можно было сравнить только с подачами самого Ди Маджио. И поскольку я догадывался, что на роду мне не написано уподобить себя этому богу, я смиренно восхищался Хенричем. И еще — до чего же волновало меня пребывание на поле, зеленом сердце колоссального стадиона. Остальные, я уверен, испытывали то же, нарочито лениво прогуливаясь по траве, такой же, как и на газонах парков, но все же другой траве — на ней великолепные мужчины творили великие дела.
Сейчас никому не разрешают выходить после игры на поле — частично, чтобы уберечь травяное покрытие, а главным образом — чтобы уберечь игроков. Сейчас мы убиваем наших героев; стоит нам полюбить кого-то, как из-за угла степенно появляется убийца, олицетворяющий отнюдь не только свою личную склонность к разрушению. Эффект, который произвело на нас убийство Кеннеди, впечатление, подтвержденное другими смертями и выстрелами, нельзя переоценить. Боясь, что что-нибудь случится с тем, кого мы обожаем, мы посматриваем на него чуть иронично, мы суеверно подпорчиваем нашу хвалу, и вот уже восхищение, как и любое чувство, которое слишком долго и упорно сдерживают, теряет свою непосредственность; сам характер восхищения изменился ныне.
В любой толпе, мчащейся по улицам больших городов, обязательно найдется тип с ножом в кармане, но вот дело — даже мы, обычные люди, не носящие, как правило, ножей, обнаружили вдруг вкус к злорадству. Мы удобненько устраиваемся в креслах и с удовольствием глядим в телевизор — а там наши политические лидеры блекнут, бледнеют, стареют, слабеют и рушатся, и мы неумолимо, безжалостно смотрим на это — даже те, для кого лица их были симпатичны. Время разрушения.
Люди с развитым историческим воображением сотворили себе из шестидесятых годов нашего века собственный театр, на сцене которого разыгрываются спектакли о гражданской войне: нищета, полицейские побоища, конфронтация "стриженые — длинноволосые" и так далее. Знаете, на что это похоже? На жизнь в королевстве с королем — дураком и уродом, над которым смеется весь народ, и все же будущее смешливого народа в его руках. Америка, нация верящих, стала похожа на стоячее болото, но мы все ждем кого-то, кто взбаламутит воду и направит ее хоть в какое-то русло — веру.
Подобный климат благоприятен лишь для сатириков и черпающих силы в иронии псевдоинтеллектуалов. А ведь когда-то наша жизнь была наполнена замечательными открытиями, почтением перед электричеством и нефтью. Но вот мы обнаружили, что инженеры и правительственные эксперты по экономике подвели нас — и вера в могущество науки улетучилась. Американцы перестали верить даже во врачей — решено, что они занимаются нынче не лечением, а самообогащением через самоутверждение на наших болячках. А после вьетнамской войны испарилась слава солдат и моряков — что вполне естественно.
Объяснение очевидного — почему для нас перестали быть героями ученые, солдаты и политические лидеры — еще не объяснение того, почему же у нас нет иных героев. Можно, конечно, предположить, что для тяжелых времен сойдет фигура типа Говарда Хьюза — пикантный флибустьер, миллиардер-отшельник, не решавшийся глядеть людям в глаза; ах, нет, нет, вовсе не грязный скупец вроде старика Гетти. Но, к сожалению, антигерои как сказочные персонажи ушли в прошлое вместе с философией экзистенциализма. Эта философия мрачно и чуть презрительно смотрела в будущее; теперь, когда будущее стало настоящим, мрачный экзистенциализм выглядит чересчур весело и невинно по нашим временам.
Мы утратили великое человеческое чувство — стойкость. Взамен ностальгия все больше прельщает нас, потому что минувшее является нам в аккуратненько упакованном виде, и ничто в прошедшем нас уже не предаст.
И хотя на первый взгляд наше время выглядит просто вселенским карнавалом — развлекайся всяк как может, все танцы хороши, — звезды этого карнавала загораются и гаснут с ужасающей быстротой; калифы на пресловутые 15 минут. Метры же от искусства разочаровывают нас так же, как и звезды «легких» жанров. Вообще рукописи явно отдают плесенью — в последнее время среди седовласых художников слова модно стало указывать в завещаниях, что их работы могут быть обнародованы лишь спустя полвека после их смерти — во-первых, кому охота слушать сомнительные откровения, а во-вторых, кто поручится, что наш мир просуществует так долго? Нас не привлекают даже фигуры Альберта Швейцера и Эйнштейна: скепсис времени обставил филантропию первого, а боязнь открытий науки отвратила от второго.
У Генри Джеймса есть рассказ "Настоящее", герой которого, художник, задумал написать аристократическую пару — олицетворение истинного аристократизма. Нашел натурщиков — чету обнищавших владельцев голубой крови с потрясающе чистой родословной. И что же? Их облик был еще дальше от того духа аристократизма, который казался художнику настоящим, чем облик придорожных цыган. Эти промашки в поисках кажущегося "настоящего" знакомы любому журналисту.
Вот он, к примеру, хочет разыскать и проинтервьюировать какого-либо неподдельного гения, — популяризаторы от науки всем давно уже осточертели. Благое дело. Едет на край света, преодолевает невероятные трудности, проделывает титаническую работу, крушит драконов и спасает принцесс — и что же, чаша святого Грааля оказывается пуста. То есть не пуста, конечно, искомый персонаж действительно сделал что-то потрясающее в какой-то невероятной области, но сам по себе он оказывается настолько обыденной личностью: нищ (ну, это не беда), неразговорчив (а это уже колоссальный порок), словечка забавного, за что можно было бы уцепиться в интервью, из него не выжмешь. То есть не соответствует он зазубренному облику "настоящего гения", а проще — облику того, от которого хотели убежать, — наглого популяризатора.
И все же сказанное выше вовсе не означает, что мы не нуждаемся в героях. Они драматизируют решения и помогают проложить путь в новых обстоятельствах; к тому же каждый охотно уподобляет себя им. Но штука-то вся в том, что у нас накопился такой богатый запас горечи и разочарований, что мы смеемся над любым решением. Многое сделал для нас Вьетнам — голуби так стремительно превращались в ястребов и наоборот, что отзвук этих превращений, как и отзвук политических убийств, не скоро изгладится из нашей памяти. И все же герои персонифицируют наши стремления, и, если мы лишимся героев, мы лишимся и желания стремиться к чему-то; к тому же людям не свойственно скупиться, когда надо воздать по действительно честным заслугам.
Я начинаю думать, что мы безнадежно искушены: ведь посмотрите — мы отведали всех мыслимых откровений, мы вкусили всех разочарований, утратив способность удивляться. Мы знаем больше, чем хотели бы знать по любому вопросу, и единственное, что пока еще нами не окончательно испорчено, — это болезненность личного переживания: безнадежность одиночества, трудность любви, невозможность предвидения — ни в личном, ни в национальном масштабе. Кроме того, выяснилось, что нет не только ничего постоянного, но и ничего временного.
Страшное дело, как много нового старо. Газеты «новой волны" ничем не отличаются от газет сорокалетней давности — была бы кому охота покопаться в библиотеке. Коррупция власти — слава богу, аналогий в древности хоть отбавляй. Изобретательное словосочетание "ядерная сила" привело людей к размышлениям о нелепости случайностей; а технологические казусы, «энергетический кризис», к примеру, следуют друг за другом с удручающе скучной быстротой. И все же кое-что способно поколебать наш покой — Великая Депрессия 30-х годов или нынешние политические убийства — они произвели впечатление разверзшейся тверди. Проволочное заграждение вокруг опасной области неведомого снято, и мы узнали. Но что узнали? Да ничего хорошего.
Во всем этом слышатся неотвратимые шаги каких-то перемен, но тоска по спокойному прошлому настолько поглотила наш энтузиазм, что его уже не хватает, чтобы выдумать героя, который обозначил бы эти перемены.
Новые настроения унификации (что не есть равноправие) полов столь же вредны для героизма, как и прочие модные теории, стирающие традиционные границы. К тому же нам не хватает терпимости — одна ошибка, и мы готовы проклясть кого угодно. А ведь люди должны любить своих героев — невзирая на их личные сомнения и ошибки. Но это трудно — потому что на героев направлен чересчур яркий свет, и утаить что-то личное героям невозможно. И все так запутано, усложнено и раздроблено, что мы окончательно растерялись. Так что, прежде чем прощать нашим героям недостатки, нам, может, следует задуматься о себе — и, пожалуй, простить себя. И если все нынешние скандалы, спады и кризисы духа все-таки разрешатся, пышное чествование, которое принято устраивать героям, нам надо устроить самим себе.
Эдвард ХОУГЛЕНД, американский писатель
Перевела с английского Н. РУДНИЦКАЯ